После Второй мировой войны в польской политической эмиграции оказались весьма разные по своим политическим убеждениям люди: от правоверных адептов режима санации до социалистов, национал-демократов или консерваторов. Они вели на страницах эмигрантской прессы дискуссии о причинах политического и военного поражения межвоенной Польши, в том числе спорили о политике в отношении национальных меньшинств, среди которых были и белорусы. Среди многих польских журналистов, затрагивавших белорусский вопрос, уместно назвать Барбару Топорскую (1913-1985). Эта писательница и публицист находилась в тени своего известного в эмиграции мужа – Юзефа Мацкевича. Последовательный антикоммунист, добившийся широкой известности своими книгами о Катыни, Мацкевич до Второй мировой войны резко критиковал национальную политику польских властей в Западной Беларуси. Некоторую известность в межвоенной Польше ему принесла именно серия критических очерков об отношении к белорусскому крестьянству, опубликованных в книжке «Бунт болот». В послевоенное время к этим сюжетам он специально не возвращался, зато его верная супруга, оспаривая популярную в эмиграции идеализацию порядков в межвоенной Польше, посвятила белорусской тематике в августе 1962 г. отдельную статью «Польская политика в отношении белорусов», разместив ее на страницах одного из влиятельнейших польских эмигрантских газет «Известия».

Для современного читателя эта статья интересна тем, что в ней автор полемизирует с аргументами, которые появились в современной белорусской исторической публицистике и популярной литературе. Эти аргументы можно свести к одному тезису: советская репрессивная политика была настолько ужасна, что по сравнению с ней белорусское население жалело об утраченных выгодах пребывания в составе Польши. В ответ на подобные рассуждения Барбара Топорская писала, что преступления, допущенные другой стороной, не означают, что совершенные тобой злодеяния утрачивают свой преступный характер. Чужие «преступления создают привлекательное зеркало, в которое современный мерзавец всматривается, чтобы убедиться, что он … приличный». Вместе с тем наблюдения и рассуждения Топорской о положении белорусов любопытны и тем, что они в неожиданном ключе трактуют тезис о национальном угнетении белорусов.
В частности, в своей статье публицист указывала на то, что в межвоенной Польше среднестатистический чиновник режима санации руководствовался убеждениями о том, что белорусский язык является следствием «русификации после разделов» Речи Посполитой, а в православной церкви, несмотря на ее историческое первенство на белорусских землях, предпочитал видеть наследие «царской политики». Эти соображения оправдывали переселение белорусов из приграничных с СССР территорий, закрытие православных церквей под предлогом «отсутствия верующих», комендантские часы в отдельных сельских местностях с запретом покидать дома на время от заката до рассвета. В польской межвоенной прессе цензурой конфисковывались тиражи, сообщавшие о таких фактах как поджог активистами проправительственного «Лагеря национального единства» в течение нескольких недель летом 1937 г. около сотни церквей. В итоге польский обыватель оставался в счастливом неведении относительно порядков на Восточных Кресах подобно жителю Третьего рейха, предпочитавшего ничего не знать о концлагерях.
На страницах эмигрантских «Известий» Барбара Топорская выступила против идеологии польского национализма. Например, она указывала на то, что католическая церковь смотрела сквозь пальцы на гонения против православных и их святынь именно в силу националистических убеждений клира. Никто из представителей католического духовенства не рискнул объяснить местной администрации, что выбрасывание на дорогу освященных даров из церкви является с точки зрения христианства величайшим «святотатством». Автором осуждалась борьба католического клира против появления феномена белорусских католических священников, проповедующих в своих парафиях на родном языке белорусским крестьянам. Такая установка приводила к тому, что католических священников-белорусов специально переводили в парафии, прихожане которых были исключительно этнические поляки.
Вместе с тем, по мнению Б. Топорской, белорусское крестьянство католического исповедания достаточно спокойно относилось к тому, что под предлогом исповедания ими католичества их при переписи записывали в поляки. Такое поведение она объясняла тем, что бедные крестьяне в любом обществе являются конформистами, а белорусский крестьянин «был очень бедным, часто к тому же настолько отсталым, что не понимал слова «национальность», а цвет кожи не был указанием, которым пользуются африканцы». Как это не странно, но крестьянин был доволен зачислением его в поляки аналогично тому, как был бы доволен польский эмигрант в послевоенной Великобритании принятием его в британское подданство по факту проживания на территории империи. Однако при этом от последнего не требовали того, чтобы при богослужении в католическом храме ксендз-поляк говорил исключительно на английском языке.
В польском межвоенном обществе и эмиграции была популярна идея о том, что белорусский национализм «искусственно пробуждался Германией (в годах 1916–1918), а позже большевиками». Однако, по словам публицистки, «новые национализмы» в их шовинистической, агрессивной форме» генерировались не столько благодаря внешним игрокам, сколько внутри самой Польши «польским национализмом, соединенным с шляхетским сопротивлением против реформ, против распространения демократических свобод на крестьянское сословие». В интеллектуальных кругах господствовала убежденность в культурном превосходстве над белорусами, основанная на том основании, что Польша и поляки являются частью Запада, а значит и цивилизации. Топорская проводила очень неприятные для поляков аналогии, когда сравнивала отношение к национальным меньшинствам в межвоенной Польше с расовой политикой нацистской Германии. По ее словам, Германия «считала германизацию культурной миссией и само собой благом, мы – с той разницей, что полонизацию». Из всех «меньшинств» в Польше лучше всего обходились с немцами. С неприязнью, но уважением. Хуже всего с белорусами. Без неприязни, но с презрением».
Если для польской общественности подобные рассуждения могли показаться откровением и болезненными для национального эго разоблачениями, то для белорусско-советской историографии утверждения о национальном угнетении были очевидным фактом жизни белорусского населения в межвоенной Польше. Вместе с тем некоторые рассуждения польской публицистки идут в разрез с упрощенным представлением о том, что белорусские крестьяне тяготились дискриминацией именно по национальному признаку. По ее словам, такие национальные притязания как право на образование или печать на белорусском языке находились «по меньшей мере за пределами сознания так называемых «широких масс». Идеологи белорусского национального движения не могли простить польским властям случаи конфискации немногочисленных газет и запреты на их издания. Однако, по мнению Топорской, белорусская пресса сама собой погибла бы «естественной смертью» и без преследования со стороны официальных властей. Если бы белорусский «крестьянин имел деньги на покупку газет, то он, может быть, больше желал польскую «красную» прессу, чем «Калосьсе». В период нацистской оккупации, разъезжая по белорусским деревням и ради выживания меняя мыло на продукты, Топорская удивлялась тому, что во время разговоров с белорусскими сельчанами ни разу не всплывала тема запрета на учебу. В какой степени были объективным наблюдения польской журналистки и писательницы? В этой связи хотелось бы привести суждения белорусского писателя Янки Брыля из его автобиографической повести «Нижние Байдуны», в которой он описал многих из своих односельчан из родной деревни. В этом произведении талантливый уроженец Западной Беларуси сравнил состояние идентичности белорусских крестьян с сочетанием воды и молока, когда на границе двух жидкостей совершенно невозможно провести между ними грань. По его словам, «если уже говорить о нас, то поколение «западников», чье детство и молодость пришлись на межвоенное двадцатилетие под буржуазной Польшей, так нас тогда «размывала» изнутри и школа, и служба в армии, и тюрьма, и налогово-шарварковые столкновения с не лучшими сынами братского народа». Он не писал о том, что его родственники или соседи мечтали об образовании на белорусском языке.

Топорская считала, что недовольство белорусов своим положением в межвоенной Польше диктовалось не столько запретами на развитие своей культуры и образования на родном языке, подавлением политических и гражданских прав, сколько бедностью. Крестьяне, которые не делили спичку на четыре, потому что не могли купить спички, храня жар углей под пеплом, просто не имели средств для образования своих детей. Достаточно сказать, что по оценкам польской публицистки, численность Союза белорусских студентов в Виленском университете насчитывала около 40 человек, в то время как в Минске в Белорусском государственном университете каждый год обучались сотни студентов. Экономическая политика санационных властей была также не дружественной к хозяйственным интересам крестьян. Неприязнь к польским властям и осознание своего угнетенного состояния по национальному признаку в среде белорусских крестьян будила не столько образовательная политика, сколько практика раздача земель осадникам. Не книги, не печатная пропаганда, а именно случаи, когда желанные «земли получали чужаки», пребывавшие из-за Буга, формировали среди белорусских крестьян убежденность в том, что «под Польшей для нас жизни нет». По крайней мере, зажиточный образ жизни крестьян Литвы в 1939 году напоминал польской эмигрантке быт немецких фермеров ФРГ в 1962 году. В свою очередь положение литовских земледельцев накануне войны заметно контрастировало с повсеместной бедностью белорусских крестьян в границах межвоенной Польши.
Таким образом, миф об идиллическом пребывании белорусов в межвоенной Польше уверенно разрушался польской журналисткой. Однако она ставила под сомнение и идеализированную убежденность в том, что белорусские крестьяне якобы мечтали лишь о национальных правах, за которые боролись активисты всех направлений белорусского национального движения: от Коммунистической партии Западной Белоруссии до Белорусского института хозяйства и культуры. Эта индифферентность объяснялась не каким-то врожденным равнодушием к своей культуре или гражданским правам, а тяжелым материальным положениям крестьянства, подавлявшим сознательный интерес к выдвижению идеальных, далеких от повседневных забот, требований.